Михаил Назаренко. За пределами ведомых нам полей. 14. Простые рассказы с волшебных холмов (2007) [Колониальная проза]

Михаил Назаренко

За пределами ведомых нам полей

14. Простые рассказы с волшебных холмов (2007)

[Колониальная проза]

Це зображення має порожній атрибут alt; це ім'я файлу d186d0b2d184d186d0b2d184-d0bad0bed0bfd0b8d18f-d0bad0bed0bfd0b8d18f.png

Кто знает, чьи боги могущественнее – твои или мои?

Индийская пословица.

Эпиграф к рассказу Редьярда Киплинга

«Клеймо зверя» (пер. Ю. Жуковой).

В Англии прерафаэлиты работали над оксфордскими фресками, а в Индии этот год позднее прозвали Черным.

1857-й, когда вся область к югу от Дели была залита кровью, Джон Николсон пал у врат Дели («Пики Севера, мстите за Никал-Сейна!»), от Агры до Этаваха и широких вод близ Аллахабада по рекам плыли трупы, так что даже крокодилы устрашились, и от Аллахабада до Кайпура каждое дерево стало виселицей. Род Великих Моголов прервался, когда капитан Ходсон застрелил двух сыновей и внука Багадур-Шаха; в том же году сожгли счетные книги ростовщика Пуран Даса и ранили его в ногу, так что после телесной смерти злобная ростовщичья душа переселилась в хромого тигра, некоего Шер-Хана. Впрочем, Маугли в это не верил.

Можно назвать множество причин восстания сипаев (наемных солдат); историки до сих пор спорят, было ли оно подлинно народным или и вправду Мятежом, как его называли англичане, – мятежом, который не может кончиться удачей. Несомненно одно: поводом к нему стало введение новых патронов для винтовки «энфилд». Бумажный патрон, верхнюю часть которого солдаты должны откусывать, пропитали смазкой, – прошел слух, что смесью свиного и коровьего жиров. Для мусульман это было отвратительно, для индуистов к тому же грозило потерей касты [1].«Пожертвовать кастой дело серьезное в Индии, принести в жертву жизнь не значит ничего», – говорил знаменитый путешественник мистер Мертуэт, «который, рискуя жизнью, пробрался, переодевшись, туда, где никогда еще не ступала нога ни одного европейца». Не ищите его имя на страницах истории: это персонаж литературный, герой романа Уилки Коллинза «Лунный камень».

Восстание было подавлено в 1859 г., но помнили о нем долго; в его разгаре даже незлобивый Диккенс призывал истребить «расу, запятнавшую себя жестокостями», – и не англичан он при этом подразумевал. Исчадиями ада объявил индусов искусствовед Джон Рескин; подвиги англичан воспел Теннисон. В 1858 году британская корона, доселе действовавшая через своих представителей, официально включила Индию в состав своих владений, и вице-губернатор стал именоваться вице-королем. Девятнадцать лет спустя, в 1877 году, королева Виктория (проявившая в Черный год куда больше благоразумия, чем многие из ее подданных) была провозглашена Императрицей Индии, Кайсар-э-Хинд.

Занимательная штука – даты, особенно в романах. Английские литературоведы обратили внимание на то, когда именно происходит действие «Лунного камня», опубликованного в 1868 году [2]. Пролог – 1799-й, штурм Серингапатама, одно из важнейших событий в истории Ост-Индской компании. Основные события – 1848-1849, время войны с сикхами, упрочившей положение британцев в Пенджабе. Эпилог (возвращение камня в храм бога луны после восьмивекового отсутствия) – 1850, когда изгнанный правитель Пенджаба подарил королеве прославленный алмаз Кох-и-нор в честь 250-летия Ост-Индской компании. А Кох-и-Нор, по легенде, на которую Коллинз ссылается в предисловии к одному из позднейших изданий, приносит несчастье тем, кто использует его не в тех целях, для которых он был изначально предназначен.

Прекрасная симметрия – и важная мысль, должно быть, внятная современникам. Индия – не просто иная страна, но и страна непобедимая: «алмаз британской короны», который всё равно вернется на пути своя.

И, вероятно, страна магическая, даром что герои романа отрицают эти суеверия. Но всё-таки…

«Мальчуган неохотно протянул руку. Индус вынул из-за пазухи бутылку и полил из нее что-то черное, похожее на чернила, на ладонь мальчика. Потом, дотронувшись до головы мальчика и сделав над нею в воздухе какие-то знаки, сказал:

– Гляди.

Мальчик замер на месте и стоял как статуя, глядя на чернила, налитые на его ладонь…» (пер. М. Шагинян).

Мальчик глядит – и видит будущее.

Нет, не Коллинз открыл такую Индию английским читателям. Но произошло это открытие незадолго до него. Напомню: образ реального-но-магического Востока лишь постепенно проступал в культуре Нового времени [3].

Началось всё со сказочной Персии, которая явилась в Европу благодаря французскому переводу «1001 ночи» (издание Галлана, 1704-1717). Известно, что в оригинальных рукописях нет ни «Аладдина», ни «Али-Бабы»: эти «прибавления» переводчика (выполненные, впрочем, на основе подлинных арабских сказок) стали неотъемлемой частью целого. Случай, показательный для всей истории взаимоотношений Востока и Запада.

Благодаря Галлану Персия и близлежащие страны стали в XVIII веке излюбленными землями волшебства, местом действия и политических аллегорий («Персидские письма» Монтескье, 1721), и готических романов («Ватек» Бекфорда, 1786). Вспомним и Джиннистан из гофмановского «Крошки Цахеса» – страну, куда эмигрируют феи, спасаясь от европейского Просвещения. Но еще в «Ватеке» Индия находится за пределами картины: чародей, прибывший в Вавилонию, – «Индиец, но из страны, неведомой никому» (пер. Б. Зайцева).

В 1800-1806 годах увидел свет монументальный труд библиотекаря Британского музея Томаса Мориса «Индийские древности», из которого черпали свои познания о субконтиненте едва ли не все писатели начала XIX века – и Роберт Саути (поэма «Проклятие Кехамы», 1810), и Чарльз Роберт Метьюрин (роман «Мельмот Скиталец», 1820). «Повесть об индийских островитянах» – вставной текст из «Мельмота» – описывает чрезвычайно условный мир, но – насыщенный новыми именами и реалиями, подчас совершенно искажеными («храм черной богини Шивы…»). Роберту Саути форма романтической поэмы дала немалую свободу; он хоть и заклеймил в предисловии нечестивые языческие суеверия (что вызвало новый наплыв в Индию миссионеров), но и подарил английской литературе один из любимых сюжетов колониальной прозы [4]: проклятие и избавление от него. В данном случае – раджа Кехама проклинает крестьянина Ладурлада, который убил сына раджи, чтобы защитить честь дочери. Примечательно, что в поэме появляется и Шива (на этот раз словоупотребление верно); описание же индуистского рая стало классическим. Но и у Саути Индия – еще одна далекая полусказочная страна, поэма же его представляет собой не столько нравоописание, сколько аллегорию: прототипом Кехамы стал… Наполеон Бонапарт, стремившийся, как Александр Македонский, покорить и Индию.

Что же потом? К середине XIX века, рост Империи вызвал уже не количественные, но качественные изменения. Те загадочные края («Здесь водятся драконы!», как писали на старых картах), которые раньше находились за пределами Ойкумены, теперь стали ее частью [5]. Империи был брошен вызов: сможет ли она сделать эти дикие края собой («Бремя Белого Человека») и найти в искусстве такие формы, которые позволили бы осмыслить Иное, ставшее частью Своего. (Здесь и далее под «Империей» понимается не реальность, а культурный конструкт – миф, если угодно.)

На протяжении XVIII-XIX веков в британской колониальной политике боролись и переплетались два течения. «Ориенталисты» полагали необходимым сохранять культуру Индии, более того – в управлении страной учитывать местную правовую традицию. «Утилитаристы» же – истинные сыны Века Разума – полагали очевидным единство человечества и необходимость того, что сегодня мы называем глобализацией.

Генерал-губернатор Индии и, по совместительству, переводчик древнеиндийских сочинений Уоррен Гастингс полагал, что европейская система ценностей «никоим образом не приложима к языку, обычаям, настроениям и нравственным принципам, определяющим устройство общества, о котором мы ничего не знали в течение многих веков и которое уходит корнями в глубокую древность – в те времена, когда в нашей части земного шара цивилизация не сделала и первых шагов». Политика Гастингса в конце концов привела его на скамью подсудимых (1788), и обвинитель Филип Фрэнсис заявил, что в Индии необходимо «насильственное внедрение принципов политической экономии, созданных европейскими просветителями» [6].

Подобные теоретические споры определяли судьбу империи; литература не могла не задать вопросы: что же такое Англия (по отношению к колониям)? кто такие англичане (по сравнению с не-англичанами)? Есть доля правды в утверждениях современных культурологов: Европа определяла себя, создавая образ Востока.

Конечно, сама ситуация «англичанин в чужих и чудесных краях» – не нова. В «Гулливере» Лилипутия располагалась на юго-западе от Суматры, Бробдингнег – на побережье Северной Америки, а из Лаггнегга за две недели можно добраться до Японии. Но это свидетельствует лишь о том, что Суматра и Япония в мире «Гулливера» столь же сказочны, – вовсе не о том, что Лапута и Глаббдобдриб столь же реальны. Зыбкую границу между реальными и мнимыми странами пересекает один Гулливер: ни великаны, ни гуигнгнмы в Европу не попадут, да и ни один европеец больше с ними не встретится. Разве что лилипутские овцы бродят по английским пастбищам, на благо суконной промышленности.

Теперь же и рядовой англичанин может столкнуться с чужаком, и не только экзотичным аристократом, наподобие туристов из Богемии – принца Флоризеля («Новая “Тысяча и одна ночь”» Стивенсона, 1878) или самого короля фон Ормштейна («Скандал в Богемии» Дойла, 1891). Первыми ласточками оказались всё те же брамины из «Лунного камня» – к ужасу и изумлению дворецкого Габриэля Беттереджа, англичанина из англичан: «Слыхано ли что-нибудь подобное – в девятнадцатом столетии, заметьте, в век прогресса, в стране, пользующейся благами британской конституции! Никто никогда не слыхал ничего подобного, а следовательно, никто не может этому поверить».

А затем – не менее загадочные, но еще более опасные Билли Бонс («Остров сокровищ», 1881-82: «..Посетители боялись его, но через день их снова тянуло к нему. В тихую, захолустную жизнь он внес какую-то приятную тревогу»), Дракула (1897), джинн Факраш-эль-Аамаш из «Медного кувшина» Ф. Энсти (1900), ставший очевидным прототипом куда более мирного Хоттабыча или, вернее, его брата Омара. Наконец, Уэллс сделал этот сюжетный прием основой творческого метода, основой современной фантастики: какой будет реакция человека и общества на подобное вторжение? И не так уж важно, высадились ли на Хорселлской пустоши инопланетяне или на лондонской улочке обнаружилась волшебная лавка. Напомню, кстати, что безжалостное завоевание Земли марсианами повествователь «Войны миров» прямо соотносит с колониальной политикой Великобритании.

Фантастика оказывается частью сложной системы жанров в той ветви литературы, которую можно очень условно назвать «литературой колонизаторов». Или «ориентализмом», как уже в ХХ веке было названо конструирование образа Востока в западной культуре. (Не путать с упомянутым выше политическим направлением!)

Если «Дракула» Брэма Стокера оказался, безусловно, самым влиятельным из текстов о загадочных иностранцах в Англии (марсиан иностранцами назвать все же затруднительно), то самый глубокий из них – это, вероятно, рассказ Редьярда Киплинга «Один из взглядов на вопрос» (1890). Шафиз Улла Хан, готовящий свержение британского владычества в Индии, описывает Лондон примерно так же, как лилипуты – карманы Гулливера. Или, точнее: воспринимает Лондон, как великаны – рассказы Гулливера об Англии. Рассказ очень злой – по-киплинговски; причем злость направлена против родной империи, которая стоит на грани распада. Как не вспомнить, что, по распространенному толкованию, Бандар-Логи – карикатура на британских парламентариев. «Один из взглядов на вопрос» – ключевой текст колониальной прозы. Киплинг должен был принять – и с совершенной точностью выразить – чуждую ему точку зрения, чтобы найти в ней подтверждение собственных мыслей [7].

Но самый страшный чужак в колониальной прозе – это англичанин, отказавшийся от Англии.

…Из комнаты колледжа доносится страшный крик – такой, что кровь стынет в жилах и по спине бегут мурашки; это уж как водится. Что более всего волнует в такую минуту молодого человека, услышавшего вопль? «Броситься вниз или подождать? Как истый англичанин, Смит терпеть не мог оказываться в глупом положении…» Очень характерные слова из рассказа А. К. Дойла «Номер 249» (1892, пер. Н. Высоцкой). Студент Беллингем – тот самый, что кричал, – оживляет мумию и натравливает ее на своих неприятелей. «Я не ханжа, – говорит другой персонаж, – но я всё-таки сын священника, и я считаю, что есть пределы, переступать которые нельзя». Беллингем, выдающийся знаток Древнего Египта, пределы пересек. И, в общем-то, неважно – некромантия ли подразумевается или выставление себя на посмешище. Как сказано в романе Сюзанны Кларк «Джонатан Стрендж и мистер Норрелл» (2004), действие которого происходит в Англии начала XIX века, волшебник может убить человека с помощью магии, но джентльмен не станет. Напомню, кстати, что капитан Крюк (о котором мы поговорим в следующей статье) учился в Итоне: джентльмен, ставший пиратом. И он-то прекрасно понимает, насколько его нынешнее поведение недостойно выпускника Старой Школы!

Вот и контраст, важнейший контраст. С одной стороны – английский джентльмен, способный принять любое обличье, вобрать в себя любую культуру, но всегда остающийся самим собой, англичанином. Это мистер Мертуэт у Коллинза, Шерлок Холмс, киплинговский Стрикленд. С другой же стороны – злодей, который приносит зловещие черты Иного в размеренный британский быт. Полковник Гернкастль («Лунный камень»), Гримсби Ройлотт («Пестрая лента»), полковник Себастьян Моран («Пустой дом») – все они прежде всего чужаки, отщепенцы, а уж потом уроженцы Британии. Ройлотт ничем принципиально не отличается от морского хищника «львиная грива» из одноименного рассказа Дойла (где даже Холмс не сразу понял, что убийца – не человек). Не случайно Стэплтон и сэр Генри Баскервиль прибыли в Англию из западного полушария: и убийца, и жертва не здешние, с такими всё, что угодно, может случиться.

В современных постколониальных исследованиях появление персонажей, подобных названным злодеям, объясняется просто: писатели испытывали «страх и неприятие межкультурного опыта» [8]. Это не вполне верно. Империя по определению – «межкультурный опыт», но при этом – требующий сохранения собственной идентичности. Поэтому понятие нормы так важно в текстах самых разных жанров. У дворецкого Беттереджа даже молодой мистер Фрэнклин Блэк, человек европейского воспитания, вызывает критические замечания. В классической сказке Кеннета Грэма «Ветер в ивах» (1908) стремление в чужие края – разновидность безумия. Романтичного, но безумия; естественного для Корабельной Крысы, старого моряка, но не для обитателей английской глубинки. Шерлок Холмс, разумеется, норму нарушает: потому и необходим честный служака Уотсон.

Где же проходит граница, перейти которую нельзя? Самые недальновидные из персонажей Киплинга с презрением говорят о тех, кто «отуземился» (gone native all-together), не различая следование обычаям страны и коренное, необратимое изменение сущности. В английской литературе возникает новый типаж – англо-индиец, строитель Империи. Сержант, строитель, врач – будущий герой Килпинга. Романы, изображающие его жизнь, появляются уже в 1780-90-е годы – интересно, что авторами многих заметных текстов были женщины; даже Вальтер Скотт покинул ради Индии свои любимые земли в «Дочери врача» (1827), одном из поздних романов.

Чтобы уотсоны, люди среднего звена, всерьез заявили в себе в литературе, их должно было стать много. Их и было много: количество людей на колониальной службе значительно превосходило количество вакансий на руководящих постах. Если Киплинг делит англо-индийцев прежде всего на эффективных и неэффективных работников (а в произведениях о Большой Игре разведок вводит еще один критерий оценки: «спортивность» поведения), то идеологические противники «Железного Редьярда» изобразили имперца, который работает вполне эффективно и при этом – бесчеловечно. Прямая полемика с Киплингом – рассказ Уэллса «Бог Динамо» (1894). Механик Холройд «сомневался в существовании Верховного божества, но верил в цикл Карно, читывал Шекспира и считал, что тот слабо разбирается в химии». Вполне закономерно, что он стал жертвой своего подчиненного, Азума-зи («родом откуда-то с Востока»), который уверовал в Бога Динамо. И еще более знаменитый пример – безумный мистер Куртц из «Сердца тьмы» Джозефа Конрада (1899), адепт «власти неограниченной и благотворной» для туземцев, – его дом окружен головами, насаженными на колья. Это Конго, а не Индия, но различия не принципиальны.

Самым главным вопросом задается уже Аллан Квотермейн в «Копях царя Соломона» Г. Райдера Хаггарда (1885): «Что такое джентльмен? Мне это не совсем ясно. В своей жизни я имел дело не с одним ниггером. Нет, я зачеркну это слово, оно мне совсем не по душе! Я знал туземцев, которые были джентльменами, с чем ты согласишься, Гарри, мой мальчик, прежде чем прочтешь эту книгу до конца. Знавал я также очень скверных и подлых белых, которые, однако, джентльменами не были, хоть денег у них было очень много».

Хаггард считал сохранение кодекса джентльмена необходимым, насколько возможно. Киплинг понимал, что «божий закон и людской закон – не северней сороковых» («Стихи о трех котиколовах»), «там, к востоку от Суэца, злу с добром – цена одна» («Мандалай»), «человек оказывается во власти божеств и демонов Азии, и бог Англиканской Церкви проявляет к нему весьма поверхностный интерес» («Клеймо зверя»). Тем не менее, кодекс поведения – писанный и неписанный – существует, и очевидно, какую грань перейти можно, а какую нет, какие заповеди нерушимы, а какие оказываются всего лишь общими рекомендациями. Особая этика, тесно связанная с ритуалами англо-индийского общества, но часто действующая вопреки им: ситуация, чреватая трагедиями, которые Киплинг и описывает с (якобы) холодным любопытством журналиста.

Конрад же, будучи модернистом (и иностранцем – бердичевским поляком, если кто не знает), не впитал в детстве британские кодексы, как другие викторианцы, и не проникся к ним отвращением, как поколение Первой мировой. Для его героев сохранение джентльменского поведения в «сердце тьмы» представлялось попросту невозможным. «Как же можете вы себе представить, в какую тьму первобытных веков забредет свободный человек, вступивший на путь одиночества – полного одиночества, без полисмена, – на путь молчания, полного молчания, когда не слышно предостерегающего голоса доброго соседа, который нашептывает вам об общественном мнении?» Но это уже – излет колониальной темы.

Автор «Копей царя Соломона» «с чувством глубокой симпатии посвящает [свою книгу] всем прочитавшим ее мальчикам – большим и маленьким». О «мальчишеском» пафосе колониальной литературы – да и самой Британской Империи – сказано немало; может быть, убедительнее всего – в повести Джона Краули «Вечный порядок» (1989), где тяга к приключениям и стремление к порядку порождают сюрреалистическую антиутопию вечной Империи.

Для английской литературы колониальный опыт оказался тесно связан с новым открытием Романтики. Не случайно влиятельное направление, к которому принадлежали все упомянутые выше викторианцы, так и определяется литературоведами: неоромантизм. Дойл открывает рассказ «De profundis» («Из глубины», 1892) обширным рассуждением – к сожалению, не могу привести его здесь полностью: «Покуда океаны связывают воедино огромную, широко раскинувшуюся по всему свету Британскую империю, наши сердца будут овеяны романтикой… По мере того, как раздвигались рубежи Британии, раздвигались и горизонты ее сознания… Но ничто не дается даром, и горька цена, которую нам приходится платить». А двумя годами позже Киплинг опубликует стихотворение «Королева» – парадокс о романтике технического прогресса:

И возмущался капитан:

«С углем исчезла красота;

Когда идем мы в океан,

Рассчитан каждый взмах винта.

Мы, как паром, из края в край

Идем. Романтика, прощай!»

И злился дачник, возмущен:

«Мы ловим поезд, чуть дыша.

Бывало, ездил почтальон,

Опаздывая, не спеша.

О, черт!» Романтика меж тем

Водила поезд девять-семь.

(Пер. А. Оношкович-Яцына)

В «Песне мертвых» (1893) Киплинг повторит – конечно же, по-своему, – и слова Дойла о цене, которую приходится платить.

А еще через сорок лет Набоков, выросший на Дойле и Киплинге, задумает роман о современности под заглавием «Романтический век» (опубликован как «Подвиг»).

Найдется ли магии место в эпоху технической романтики? Как ни странно, да. Соединилось несколько влияний и традиций: возрождение готических мотивов, успехи исторического языкознания и этнографии, породившие поиски индийской прародины человечества (вспомните трактат Вагнера «Вибелунги», о котором речь шла в предыдущей статье), мистическое шарлатанство Сент-Ива д’Альвейдра и Блаватской. Не менее важно и то, что авторы колониальной прозы знали, о чем пишут: чиновник Хаггард, журналист Киплинг, доктор Дойл, капитан Конрад были прежде всего честными профессионалами. Если Дойл, как он рассказал в книге «Воспоминания и приключения» (1924), бывал в местах, где людей приносили в жертву акулам и крокодилам; если он видел ихтиозавра близ острова Эгина – как же он мог не допустить удивительное в свои рассказы?

А первым, кажется, был Филип Медоуз Тейлор, рассказывавший только о реальном и возможном, но правда, как известно, всякой выдумки странней. Его роман «Признания душителя» (1839) некоторые критики называют первой художественной книгой об Индии, написанной без чувства европейского превосходства над низшей расой. Тейлор – типичный киплинговский герой (родившийся более чем за полвека до самого Киплинга!): клерк, военный полицейский, судья, инженер, художник, геолог; прекрасный знаток Южной Индии, женатый на англо-индийке в третьем поколении… Да, и писатель. Собрав по долгу службы сведения о тугах-душителях, служащих богине Смерти, он создал образ Амира Али, убийцы примерно 750 человек, который искренне считает себя невиновным посланцем судьбы. Никакой фантастики, повторяю, ­– но без Тейлора не было бы не только индийских глав романа Жюля Верна «За 80 дней вокруг света» (1872) и «Жрицы тугов» Дойла (1887), но и «Князя Света» Роджера Желязны (1967), и «Песни Кали» Дэна Симмонса (1985).

Книга Тейлора – лишнее доказательство того, что естественное и сверхъестественное в колониальной прозе переплелись неразрывно: и то, и другое – лишь формы необыкновенного. Одна и та же сюжетная ситуация – старый отставник, вернувшийся в Англию, в ужасе ждет преследователей, которые должны вот-вот прибыть с Востока: Дойл использовал ее и в «Тайне Клумбера» (1883, опубл. 1888), и в «Знаке четырех» (1890). Только во втором романе Немезидой оказывается одноногий каторжник Джонатан Смолл, а в первом – ученики «Гхулаб-шаха, высшего адепта», которые едва не довели своего врага до безумия звоном «астрального колокольчика» и наконец силой внушения загнали несчастного в пропасть. Вот вам и магия – если, конечно, это можно назвать магией; но вне зависимости от антуража история – та же самая.

То, что непонятно, но познаваемо разумом, – постепенно вытесняется в литературе за пределы цивилизации, которые та постепенно переходит: на чем и основаны сюжеты. Пройдем по текстам того же Дойла: «Затерянный мир» (1912) – динозавры в амазонской сельве; «Ужас поднебесья» (1913) – чудовищные небесные твари, чьими жертвами становятся авиаторы; «Когда Земля вскрикнула» (1928) – сама планета оказывается живым существом, в чем можно убедиться, пробурив толщу ее коры; а «Ужас расселины Голубого Джона» (1910) – это подземное же доисторическое существо, обитающее в самой что ни на есть Англии, в Дербишире. А уж морские-то глубины и вовсе скрывают всё, что угодно: о том свидетельствуют и Дойл, и Уэллс, и Киплинг. Небесная высь, морская бездна, чужая страна и собственное далекое прошлое – всё страшит, привлекает и неожиданно оказывается совсем рядом. Классический ряд завершает, вероятно, повесть Уэллса «Игрок в крокет» (1936). О духе первобытного человека, который пробудился после археологических раскопок на Каиновом болоте, мог написать кто угодно в предшествующие полвека; но только Уэллс уничтожил грань времен: нет никакой разницы между древним духом злобы и ненависти – и современным нацизмом. «Чужое» оказывается своим, слишком своим; сверхъестественное возвращается к своим истокам и становится метафорой [9].

Век разума позволил познать многое, и наука сняла завесу многих тайн. Тем интереснее примеры – их не так много, но есть, – когда наука не разрушает чудо, но создает его. «Фиаско в Лос-Амигосе» Дойла (1892): двенадцать тысяч вольт на электрическом стуле не убивают преступника, но делают его неуязвимым и бессмертным. Печальный рассказ Киплинга «Беспроволочный телеграф» (1902): во время испытания радиоприемника в умирающего аптекаря вселяется – через радиоволны? – душа умирающего аптекаря и великого поэта Джона Китса, который пишет одно из самых проникновенных своих стихотворений.

Следующая ступенька: в одном и том же тексте могут сочетаться чудеса мнимые и подлинные. «Чудо», сотворенное европейцами в «Копях царя Соломона»– лунное затмение – четыре года спустя (1889) аукнется в романе Марка Твена: «янки из Коннектикута при дворе короля Артура» спасется только благодаря столь же своевременному затмению Солнца. Я бы счел это простым совпадением, но то, что в обоих книгах есть колдуны подлинные, «туземные» (Гагула и Мерлин), чья деятельность едва не приводит к гибели героев, – это уж случайностью никак не назовешь, только влиянием [10]. Для скептика Твена важно, что победа в конце концов остается за средневековой Церковью и магией Мерлина: прогрессорская деятельность Хэнка Моргана обречена с самого начала, несмотря на временные успехи.

И, наконец, чудо как таковое: рассказчик уэллсовской «Правды о Пайкрафте» (1903) делится с толстяком омерзительным рецептом прабабушки-индуски, и Пайкрафт вправду теряет вес – взлетает к потолку…

Снова Индия; но не она одна. В конце XIX века не менее часто встречается магия Египта, знакомого куда лучше (во всяком случае, дольше) и служащего перевалочным пунктом от легендарной Атлантиды к цивилизациям античности. Надо ли напоминать, что Атлантиду снова начинают активно искать именно в эти десятилетия?..

От разумно устроенного, хотя и очень странного мира – к чуду, не объяснимому ничем: вот диапазон колониальной прозы, полностью отразившийся в современной фантастике. Что же касается фэнтези, то на нее более прочих повлияли Хаггард и Киплинг – и если из романов Хаггарда вырос целый поджанр, то книги Киплинга… Однако не будем забегать вперед.

Хаггард не первым перенес действие приключенческих романов в Южную Африку, а то и в еще более экзотические земли Черного Континента. Здесь побывали герои Верна, Майн Рида, Буссенара. Однако для Хаггарда Африка была не «еще одной темой» – но частью жизни. Как личный секретарь губернатора Наталя, а впоследствии председатель суда, он был свидетелем событий, значение которых выходило далеко за пределы региона. Война с зулусами, аннексия Трансвааля – это были отнюдь не второстепенные события на краю света: падение кабинета Дизраэли и крах партии бонапартистов – вот лишь два заметных последствия. Хаггард наблюдал всё это не просто вблизи, но изнутри – тем обиднее оказался неуспех первых книг, в которых он рассказал «о недавних событиях в Зулуленде, Натале и Трансваале». «Копи царя Соломона» были написаны едва ли не из спортивного азарта: только что вышедший «Остров сокровищ» принес славу Стивенсону, и Хаггард взялся за перо в полной уверенности, что сможет не хуже.

Конечно, он себе льстил, но без такой великолепной самоуверенности не стал бы Хаггардом. Прибавим к этому прекрасное знание предмета, талант рассказчика, богатую фантазию и умение создавать яркие, запоминающиеся картины. Неудивительно, что романы об Аллане Квотермейне оказались чрезвычайно популярны; Хаггард длил серию до конца дней своих, на протяжении сорока лет.

Вопреки тому, что я выше говорил о «мальчишеской» сути британского колониального проекта, Хаггардом увлекались не только мальчишки. Согласно опросу 1906 года, девушки по всей империи предпочитали его романы книгам Киплинга и даже Дойла. А совсем недавно Майкл Муркок – отнюдь не викторианец и совсем не девушка – признал, что мистер Квотермейн повлиял на образ(ы) Вечного Героя в его книгах.

Романы Хаггарда балансируют на грани реального и фантастического. То, что может показаться удачным вымыслом, – например, охота на колдунов, столь ярко описанная в «Копях», – оказывается вполне реальным. Поэтому и явные фантазии обретают привкус подлинности. Затерянные города и неведомые народы, известные лишь по древним хроникам, являются очам изумленных путешественников, не все из которых переживут встречу… Этот прием охотно возьмет в оборот Берроуз в «Земле, забытой временем» (1918) – точно так же, как в «Тарзане» (1912) перенесет Маугли в хаггардовскую Африку. У Берроуза эстафету примет Роберт Говард – и жанр «затерянного мира», имеющий не так уж много общего с одноименным романом Дойла, продолжит победное шествие [11].

Как я уже говорил, в «Копях» подлинные чудеса скрываются за рациональным видением – отрицаемые, но необъяснимые. В позднейших книгах Квотермейн сталкивается с африканским колдовством непосредственно – однако гораздо важнее не само проявление магии, но общая атмосфера, которую с переменным успехом будут имитировать многие авторы фэнтези. Герои Хаггарда оказываются на той стороне, где всякое может случиться; не случайно переход этот зачастую сопровождается символической встречей со смертью, как на перевале в горах царицы Савской. Фэнтезийный флер покрывает и многие исторические романы Хаггарда, особенно те, что живописуют древнейшие времена. «Чудесность» прошлого становится очевидной, когда Квотермейн переносится туда во снах, вспоминая прошлые воплощения.

Сразу же после «Копей» Хаггард написал самую важную для него книгу – нет, не самую популярную, хотя довольно известную и не раз экранизированную. Роман «Она: История приключения» (1886) был создан, по словам автора, «как в горячке, почти без отдыха… Когда я принялся за работу, то имел самые смутные представления о развитии сюжета. В голове моей был лишь образ бессмертной женщины, которую вдохновляет бессмертная любовь. Всё прочее обрело форму вокруг этой фигуры».

И «Она», и ее продолжения написаны попросту плохо, – но это именно тот случай, когда качество текста никак не связано с силой воздействия его образов. Бессмертная, «Та-чье-слово-закон», которой со времен Древнего Египта суждено встречать своего возлюбленного и снова его терять – отдавая то смерти, то другой женщине, – бессмертная эта полубогиня несомненно наследует роковым женщинам прерафаэлитов. В первой книге она сродни Лилит (одноименный роман Джорджа Макдональда будет написан только в 1895 г.) – прекрасна, как ангел небесный, как демон коварна и зла. Во второй же – «Аэша: Ее возвращение» (1905) – героиня сложнее и неоднозначнее: ее врагами оказываются не соперницы, но время и силы природы, с которыми она ведет борьбу с незапамятных времен. Борьбу, обреченную на поражение, но именно поэтому героическую.

В «Аэше» действие перенесено из уже хорошо известной читателям Хаггарда Африки в таинственные Гималаи, которые были на рубеже веков в большой моде. Затем последовали книги, в которых Хаггард попытался связать историю Аэши с другими излюбленными сюжетами: «Она и Аллан» (1921), название говорит само за себя – и «Дочь Мудрости: Жизнь и история любви Той‑чье‑слово‑закон» (1923), автобиография героини и исправление наиболее явных несоответствий между томами. А еще был прелюбопытный случай соавторства: Хаггард вместе с известным фольклористом Эндрю Лэнгом написал роман «Мечта Мира» (1890), где любовный треугольник, повторяющийся во всех книгах об Аэше, перенесен в гомеровскую эпоху: Одиссей – египетская царица Мериамун – Елена Прекрасная.

История Аэши неизбежно связана с темой Империи: но каков ракурс!

«– Ты уже любишь меня, Калликрат! – ответила она, улыбаясь. – Скажи мне что-нибудь о твоей стране, о твоем великом народе. Ты, наверное, захочешь вернуться туда, и я рада этому, потому что ты не можешь жить в этих пещерах. Мы уйдем отсюда, – не бойся, я знаю дорогу, – поедем в твою Англию и будем там жить! Две тысячи лет ждала я того дня, когда смогу покинуть эти ужасные пещеры и мрачный народ! Ты будешь управлять Англией…

– Но у нас есть королева в Англии! – прервал ее Лео.

– Это ничего не значит! – возразила Аэша. – Ее можно свергнуть с трона!

Мы объяснили ей, что сами погибнем тогда.

– Странная вещь! – произнесла Аэша с удивлением. – Королева, которую любит народ! Вероятно, мир очень изменился с тех пор, как я живу здесь!

Мы пытались объяснить ей, что наша монархиня любима и уважаема всеми, что настоящая власть находится в руках народа, что Англия подчиняется своим законам.

– Закон! Что такое закон? – проговорила она насмешливо…»

Этот диалог – пик «отчуждения» Аэши: она – королева далекой земли, более того – бессмертна, более того – воплощение зла, более того – убийца, более того – она не чтит нашу королеву!

И тут же – неожиданное сальто:

«Ее гордая, честолюбивая душа захочет возместить долгие столетия одиночества. Умереть она не может, убить ее нельзя. Что же может остановить ее? В конце концов она получит всю власть в Британских владениях, а, может быть, и на всей земле, и ценой ужасных злодеяний сделает Англию богатейшей и цветущей империей во всем мире. После долгих размышлений я пришел к заключению, что это удивительное создание, вероятно, будет орудием в руках Провидения, чтобы изменить порядки одряхлевшего мира и направить его на лучший путь». – Британия в любом случае будет править морями.

Двойственность образа Аэши и притягивала, и страшила поздневикторианских читателей – как и самого автора. Юный Толкин перенес Кор, город Аэши, в заморский край эльфов («Книга утраченных сказаний»), и отзвуки этого цикла Хаггарда сильны в главах «Властелина Колец», живописующих Лориэн. Образ Галадриэли в равной степени ориентирован на образы Аэши и Богородицы; а вот Джадис, Белая Колдунья из «Нарнии», – это Аэша, лишенная раздвоенности вовсе, воплощение беспримесного зла, тем более опасного, что оно притягательно для смертных.

Исследователи отметили немало параллелей между циклом Хаггарда и «Властелином Колец»: Мертвецкие Топи обязаны своим происхождением не только болотам на острове Просперо в шекспировской «Буре», но и африканским трясинам из романа «Она»; талисман. который висит на шее, и невозможно снять его и отдать кому-то, – из романа «Она и Аллан». Подростковые впечатления остаются на всю жизнь.

Хаггард остался в истории фантастики не как писатель (испытания временем его книги, по большому счету, не выдержали), но как «поставщик» чрезвычайно устойчивых образов и сюжетных схем, о происхождении которых уже и не все помнят. Поэтому он бессмертен – как Аэша.

С Киплингом сложнее – как и со всяким гением.

Если одним словом ответить на вопрос «Кем был Киплинг?» – слово это будет «журналист», и ответ окажется верным примерно в той же степени, в какой слова «театральный деятель» определяли бы значение Шекспира. Писатель, радикально изменивший английскую прозу, поэзию, систему жанров, сам английский язык, – всего лишь «журналист»? Да, Киплинг и вправду был отличным репортером-очеркистом – Сомерсет Моэм справедливо полагал, что именно работа в «Гражданской и военной газете» города Лахор научила молодого автора писать сжато и точно. Киплинг на всю жизнь сохранил цепкий, жадный до деталей журналистский взгляд. Смесь почти циничного прагматизма с неистребимым идеализмом – тоже дань газетным годам. Но как Антон Чехов вырос из журнального поденщика Антоши Чехонте, так и Киплинг чрезвычайно быстро стал одним из тех, кто определил развитие литературы на десятилетия, если не на века. Он создал новый язык, точный до грубости, новую прозу (а заодно и современный жанр рассказа в английской культуре), новую поэзию – собственно, новый взгляд на мир. И, что важно для нас, новую фантастику.

Киплинг был слишком хорошим журналистом, чтобы не верить в чудесное, которое шевелится за обыденностью и может явиться в любой момент. Реакции на такое явление посвящен не самый известный, но весьма примечательный рассказ «Истинное происшествие» (1892).

«[Над пароходом], обрамленное в тумане и столь же лишенное всякой опоры, как полная луна, нависло лицо. То не было лицо человека, а также и не животного, ибо оно не принадлежало ни к одной из известных нам пород. Рот был открыт, показывая до смешного тоненький язык, – не менее нелепый, чем язык слона; углы натянутых губ окаймлялись глубокими складками белой кожи, с нижней челюсти свисали белые щупальцы, и не было признаков зубов в открытой пасти. Но весь ужас сосредоточился в незрячих глазах, – белых, в белых же, подобных отполированной кости, впадинах, – и слепых. Со всем тем это лицо, сморщенное как морда льва в ассирийской скульптуре, дышало яростью и ужасом. Один длинный белый щупалец задел наши шканцы. Затем лицо с быстротой молнии нырнуло вниз…»  (пер. Е. Кудашевой).

Нет, это не Ктулху – вернее, не лавкрафтовский Ктулху. Историю о глубинном чудовище, выброшенном на поверхность извержением подводного вулкана, мог бы написать Уэллс, но в то время Герберт Джордж только-только подбирался к литературной карьере. Самое странное, страшное и невообразимое является очам трех журналистов – кого же еще! – но никто из них не решается сообщить об ЭТОМ в газеты. Всё равно не поверят.

И другой пример, совсем из иной книги: Хари-Чандар-Мукарджи, более известный как Хари-бабу, выпускник Калькуттского университета (и один из самых талантливых участников Большой Игры), разумеется, не верит в магию. «Можно ли бояться колдовства, которое с презрением исследуешь, и собирать для Королевского Общества фольклор, не теряя веры во все силы тьмы?.. Но, пересекая комнату, он тщательно избегал наступать на пеструю короткую тень Ханифы на досках. Ведьмы, когда на них находит, могут схватить душу человека за пятки, если он не поостережется» («Ким», пер. М.Клягиной-Кондратьевой). Всевидящий автор в этом вопросе является агностиком – но только в этом.

Индийская магия для Киплинга – отнюдь не экзотика, но движитель многих «истинных происшествий». Пускай Дана-да чуть не сводит с ума сахиба простым мошенничеством («Дана-да насылает наваждение», 1888), но когда мистер Флит превращается в безумное дикое существо, это действие подлинного давата, заклятья; и надо сказать, что «Клеймо зверя» (1890) – один из самых страшных киплинговских рассказов.

Начинал писатель с вещей достаточно традиционных: ново в «Рикше-призраке» (1885) разве что место действия, а история сама по себе – весьма привычна; Моэм назвал покойную миссис Кит-Уэссингтон «самой неотвязной пиявкой в литературе, ибо даже после своей смерти продолжает донимать несчастного, сидя в своей призрачной рикше» [12]. Подобных рассказов о призраках всегда было немало – из «колониальных» можно вспомнить хотя бы позднейшую «Коричневую руку» (1899) Дойла: индус, которому врач некогда ампутировал руку, каждую ночь будит несчастного. Важен, однако, контекст: «Рикша-призрак» среди почти документальных очерков обладает совсем иной степенью условности, чем неоромантическая «Рука» среди подобных же новелл в журнале «Стрэнд»; да и для двадцатилетнего начинающего журналиста «Рикша» хороша.

В зрелых же рассказах Киплинг не уменьшит, а, напротив, усилит степень и реального, и фантастического. Внезапное вторжение чудесного в мир, описанный со всеми социальными, культурными, этническими подробностями, – создает замечательный эффект, которого тщетно пытались добиться многие современники Киплинга. У Хаггарда, Дойла, Стивенсона сама атмосфера таинственности соответствует чудесному происшествию и подготавливает его; Уэллс знает цену контрасту будничной жизни и того немыслимого, что в нее вторгается. Киплинг делает фантастическое неотъемлемой частью своего мира (экзотического – Индия всё-таки, не Англия, – но реальнейше воссозданного). Фантастическое как часть мироустройства, чудо как элемент огромной и сложной системы – всё это приметы фэнтези. Читатели не удивляются вторжению чудесного – мы поражены тем, что оно, оказывается, всё это время было рядом, незамеченное. Открывается чудо не избранным (как у Гофмана и других романтиков-элитаристов), а тем, кто оказался в нужное время в нужном месте.

Эффект реальности отчасти создается потому, что Киплинг, выстраивая свои книги как огромный единый текст, дублировал схожие сюжеты в двух вариантах, реалистическом и фантастическом. Истории о пограничных стычках – и «Пропавший легион» (1892), где мертвые солдаты идут в бой вместе с живыми. Трагические рассказы о бессмысленных смертях простых строителей империи, – и сомнамбулический «Конец пути» (1890), в котором герой умирает, увидев во сне некий запредельный ужас. Рассказы о тружениках, несущих «бремя белого человека», – и потрясающие «Строители моста» (1893) с детальным описанием подготовки к наводнению Ганга, которое может снести почти завершенный мост, а вместе с ним и репутацию строителя. Затем следует сам потоп, событие мифологических масштабов; и наконец – англичанин-строитель и его помощник-индус наблюдают на островке совет богов, обсуждающих, что делать с дерзкими захватчиками. Киплинг прибегает к обычному приему романтиков: беседа Ганги, Ханумана, Кришны и других божеств может быть лишь опиумным видением, – но мыслимо ли, чтобы двум людям привиделось одно и то же? Сомнение возникает лишь для того, чтобы его развеяла логика: значит, чудо реально.

В «Строителях моста» Киплинг выходит за пределы будничной реальности и еще в одном отношении. Спасение моста через Ганг – частный случай борьбы культуры (европейской, разумеется) с природой; но и борьба эта – часть тысячелетнего процесса, который даже не все боги могут осознать. Сменяются эпохи, новые боги вытесняют прежних или обретают старые имена. И всё это – часть сна Брахмы; «и пока он не проснется, боги не умрут».

Вот перспектива, в которой надлежит рассматривать творчество Киплинга. Вот почему он не пошел по пути, который ему прочили критики: не стал британским Бальзаком, автором имперской «Человеческой комедии». Расширение материала Киплинга уже не интересовало: разрозненные фрагменты надлежало сложить в единую картину – обширнее и, главное, глубже любого социального полотна. Жизнь империи «семи морей» оказывалась частным случаем огромной и сложной системы, исследовать которую можно было только прибегнув к самой верной из условностей – мифу. На человеческое бытие надлежало посмотреть со стороны – что Киплинг и сделал в «Книгах Джунглей» (1894-95), написанных почти одновременно со «Строителями моста».

О самом знаменитом сочинении Киплинга написано много и хорошо [13], я лишь обращу внимание на некоторые важные моменты. Конечно, «Книги Джунглей» – это не вполне сказки или не сказки вовсе. Это картина мироздания, едва ли не всех уровнях («на всех» – будет в «Просто сказках») и на всех широтах: вопреки названию, действие охватывает не только индийские джунгли, но и снега Аляски, и южные моря. Главная тема «Книг» – Закон, его соблюдение и нарушение, которое зачастую тем же Законом и санкционировано (раз в год Тигр может посмотреть Человеку в глаза, – но не чаще). Мир состоит из множества групп, стай, общин, в каждой из которых – свои порядки и нравы, но Закон стоит над ними, ибо универсален и природен. Тот самый Закон, который гласит, что «Востока нет и Запада нет». Различия не стираются (ведь «им не сойтись никогда»), – напротив, подчеркиваются. Но в бесконечном разнообразии, которое и составляет эстетическую привлекательность мира, обнаруживаются нерушимые основы.

Поэтому Киплингу интереснее всего тот, кто может пересечь границу между мирами, стать своим среди чужих и вернуться домой. Маугли – случай самый известный, но отнюдь не единственный. Маленький Тумаи становится свидетелем слоновьих плясок – непонятного и непознаваемого ритуала, после которого в джунглях остаются вытоптанные круги. Лишь после удивительной и страшной ночи на спине слона, ушедшего из лагеря, Тумаи становится полноправным погонщиком: он приобщился к тайне, которую ни Киплинг, ни слоны выдавать не собираются. Министр Пуран Бхагат, осыпанный всеми мыслимыми почестями англичан, становится отшельником, заводит дружбу со зверями – и, отказавшись от созерцания, спасает жителей деревушки, на которую несется лавина. Формально он нарушает Закон – так же, как самозванные вожди Маугли и Белый Котик, которые силой заставляют соплеменников принять то, что для них лучше всего: новый порядок. Сильная личность во главе «корпорации» – идея с отчетливым фашистским привкусом, тем более, что вертикаль подчинения – от Императрицы Индии до последнего лагерного мула – выстроена в финале первой книги четко и недвусмысленно. Противопоставлена этой иерархии может быть только беззаконная свобода, разрушительная для общества, будь то волчья стая или толпа Бандар-Логов. («Если вы будете сыты, вы можете опять взбеситься… Вы дрались за свободу, и она ваша. Ешьте ее, о волки!» – пер. Н. Дарузес)

Однако у Киплинга любая политическая доктрина работает прежде всего как метафора. Если Закон нарушен (людьми, Шер-Ханом, силами природы) – он должен быть и будет восстановлен. Единство многообразия разумно и естественно – но кто-то должен охранять и регулировать это динамическое равновесие, будь то Хатхи, смотритель за водяным перемирием, или служащие британской разведки в позднейшем «Киме».

Мир «Книг Джунглей» в конечном счете неизменен. «Что есть, то уже было. То, что будет, – это только забытый год, вернувшийся назад», – мудрость Екклесиаста, но высказывает ее Каа. Сама история Маугли – человеческого детеныша, вскормленного волками, – вариация того, что «бывало и раньше, но только не в нашей Стае», а на берегах Тибра. Наг вспоминает Первую Кобру, исполняются пророчества, хозяин Джунглей Маугли вынужден подчиниться властному ритму смены сезонов во время «весеннего бега». Мифологический круговорот охватывает всё бытие «Книги Джунглей», да и вселенную, как мы знаем из «Строителей моста». Киплинг пытается сделать исключение для британцев: их боги – новые, их обычаи – небывалые, они отчего-то запрещают сожжение колдунов и одни могут остановить нашествие джунглей. Однако даже автор вынужден подчиниться логике созданного… нет, лишь изображенного им мира. Не Киплинг создал Закон, – только разглядел его яснее прочих.

Настолько живое ощущение мифа можно встретить только у Вагнера – однако Киплинг, в отличие от него, говорил о современности, пусть и увиденной непривычным, «животным» взглядом (так, тема восстания сипаев пронизывает обе «Книги Джунглей»). Чрезвычайно примечательно, что чудес и магии в этих рассказах нет вовсе, даже в рассказе, который назван «Чудо Пуран Бхагата». Сверхъестественные объяснения событий Киплинг оставляет на долю жрецов, к которым относится весьма саркастически. Оно и понятно: в мифе не может быть чуда, потому что он весь чудесен. Если судьбы Маугли и Рикки-Тикки-Тави непосредственно связаны с теми древними временами, когда лианы оставили полосы на боках Тигра, а Брахма возложил свой знак на клобук Кобры, – значит, Законы неизменны.

«Книги Джунглей» задали несколько направлений, по которым Киплинг пойдет в дальнейшем.

Диалектику свободы и подчинения он до конца жизни будет разрабатывать в басенном жанре, от рассказа «Бродячий делегат» (1894) до изощренной притчи «Ваш слуга, пес» (1930), в которой заглавный герой называет хозяев «Мои Собственные Боги». Не говорю уж о стихотворении «Мировая с Медведем» (1898), аллегории политической («Не заключайте мира с Медведем, что ходит, как мы!» – пер. А. Оношкович-Яцына).

Обещая в первой «Книге Джунглей» поведать «рассказ для больших» о том, как Маугли «спустя много лет стал взрослым и женился», Киплинг не кривил душой. Собственно, он выполнил обещание еще до того, как его дал: рассказ «В лесах Индии» («В рукхе») опубликован еще в 1893 году. Киплинг знал, чем закончится история Маугли, прежде чем она началась. Его судьба – быть посредником между людьми (белыми!) и животными в северо-западном заповеднике; Маугли, как и многим любимым героям Киплинга, не приходится выбирать между двумя мирами – вернее, выбор оборачивается примирением их обоих.

Ярче всего это показано в безусловном шедевре Киплинга, романе «Ким» (1900-1901). Никогда прежде писателю не удавалось создать настолько живой образ Индии – во всех деталях, от цветов до запахов. Разумеется, увидим мы огромную страну глазами мальчишки, которого прозвали Другом Всего Мира, ибо он может принять обличье и манеры человека любого народа, любой касты. Кимбол О’Хара, выросший на лахорском базаре сын знаменщика ирландского полка и ученик спустившегося с гор Тешу-ламы, оказывается ценнейшим приобретением британской разведки. Для Киплинга важно, что лучшие профессионалы Большой Игры по призванию этнологи, и они хотят прежде всего понять страну, которую защищают от зловещих поползновений России. Большая Игра сама по себе мифологична, ибо не знает ни начала, ни конца, и «Ким» не был бы столь глубок, если бы Киплинг ограничился нравоописанием.

Лама ищет созданную Буддой Реку Стрелы, воды которой очистят человека и оборвут цепь перерождений. То, что река эта оказывается ручьем, мимо которого герои не раз проходили, – не важно. А важно то, что каждому она дарует свое: ламе – освобождение от Колеса Всего Сущего, Киму – понимание того, ради чего он привязан к Колесу.

«…и он почувствовал, что с почти слышным щелчком колеса его существа опять сомкнулись с внешним миром. Вещи, по которым только что бессмысленно скользил его глаз, теперь приобрели свои истинные пропорции. Дороги предназначались для ходьбы, дома – для того, чтобы в них жить, скот – для езды, поля – для земледелия, мужчины и женщины – для беседы с ними. Все они, реальные и истинные, твердо стояли на ногах, были вполне понятны, плоть от его плоти, не больше и не меньше».

И это – тоже освобождение, спасение, которое лама искал для себя и для своего ученика. И это – чудо: отныне откровение будет приходить к героям Киплинга изнутри и только изнутри. Лейтмотив романа – вопрос, который задает себе мальчик, оказываясь в одиночестве: «Я – Ким. Кто такой Ким?» Киплинг настаивает на том, что самопознание, познание мира, обретение своего места в нем и освобождение от него – суть одно.

Чрезвычайно показателен диалог Тешу-ламы и Махбуба Али – торговца лошадьми и шпиона.

«– Это нехорошая причуда, — проговорил лама. – Какая  польза  убивать людей?

– Очень маленькая, насколько мне известно, но если бы злых людей время от времени не убивали, безоружным  мечтателям плохо пришлось бы в этом мире».

Лишнее подтверждение того, что духовное и социальное у Киплинга уравновешены. И тут же – их яркий контраст:

«Помнится, этот год прозвали Черным Годом», – говорит лама к изумлению Махбуба Али: «Какую же ты вел жизнь, если не знаешь о Черном Годе?.. Вся земля знала об этом и сотрясалась». – «Наша  земля сотрясалась лишь раз – в тот день, когда Всесовершенный достиг просветления», – отвечает лама; и каждый говорит истину – в рамках своей системы ценностей, которые суждено объединить Киму. «Сотрясение земли» – и образ общественных потрясений, и буквальное именование чуда. 

В эти же годы – на рубеже веков – Киплинг обратится и к явно-мифологическим формам. Очень странный рассказ «Дети Зодиака» (1891) – о небесных знаках, переселившихся на землю, – оказался предвестьем совсем иных по тональности и, на первый взгляд, незамысловатых «Просто сказок для маленьких детей» (1902). Название «Just So Stories» многозначно: это истории, которые, по требованию детей, повторяются дословно (just so!), но и повествования о том, что было именно так. Так возникает нынешний облик животных (у Кита такая глотка, а у Верблюда – такой горб), так возникают семья и общество (в рассказах о Кошке, о Первом Письме и Алфавите), таково происхождение библейских притч (о женах царя Соломона, пятнах Леопарда и коже Эфиопа). Онтогенез повторяет филогенез: развитие ребенка соответствует развитию мира, и Киплинг, великий стилист, показывает это на уровне языка: «Просто сказки» естественно соединяют «детское» произношение трудных слов, слова «взрослые», заведомо непонятные слушателям, библейскую ритмику и простые стишки. В итоге возникает… да, опять миф: текст, который описывает и объясняет всё.

Честертон некогда упрекнул Киплинга в том, что он недостаточно патриотичен: обожает Британию, но не знает Англии, да и сам Киплинг как-то заметил в письме к Хаггарду, который отлично мог его понять: «Я медленно открываю для себя Англию – самую замечательную заграницу, в которой мне довелось побывать».

Результатом этого «открытия» стала дилогия «Пак с Волшебных Холмов» (1906) и «Награды и феи» (1910) [14] – вероятно, самая слабая (сравнительно, конечно), из книг Киплинга, имеющих отношение к фэнтези. Пак, последний обитатель Холмов, оставшийся в Англии, знакомит брата и сестру, Дэна и Уну, с людьми Британских островов – от древнейших, неолитических времен до начала XIX века: с римским центурионом и королевой Елизаветой, астрологом и строителем… Любопытно, что Киплинг тщательно избегает тех столетий, которые описаны в хрониках Шекспира: состязаться он не хотел, а история Британии предоставляла множество сюжетов и без того.

«Пак» перекликается с «Книгами Джунглей» в том отношении, что показывает современный европейский взгляд на мир как один из возможных. История человека, который избавил деревню от чумы, следуя астрологической логике, весьма показательна. Но Киплинг заходит и дальше: лучший рассказ цикла, «Нож и Голый Мел», повествует о превращении человека в бога. Древний овцевод, подобно Одину, отдает глаз за тайну холодного железа, чтобы спасти от Серого Пастуха (Волка) людей и овец: «Овцы ведь люди». А второй платой стало одиночество, ибо Купивший Нож стал, как сказано, богом для своего народа.

История Британии оказывается непрерывной цепью потерь и обретений, жертв и самопожертвований (Елизавета отправляет молодых людей на верную смерть, и те идут добровольно, ибо такова нужда Страны). После Реформации навсегда покидает Англию Народ Холмов, ибо время его прошло – сквозная тема «Пака». Но контрапунктом идет столь же чудесная история меча Виланда, божественного кузнеца, которая заканчивается событием вполне историческим – принятием Великой хартии вольностей. К этому переломному моменту британской истории, как выясняется, приложили руку евреи, – однако Киплинг не пересказывает басню о жидомасонском заговоре: для него важно, что новую Британию создавали все ее обитатели, вне зависимости от происхождения и веры. Миф и история подтверждают и укрепляют друг друга: Пак реален, как Талейран, великая Елизавета чудесна, как королева фей Глориана.

Старые знакомцы возвращаются в новых рассказах, причинно-следственные связи тянутся через века, – словом, композиционное мастерство Киплинга, как всегда на высоте. Неудачей представляется скорее изначальная модель повествования: Пак не показывает детям картины древности, но выкликает из прошлого людей, которые рассказывают свои истории, то и дело прерываемые Паком, Дэном и Уной. Так миф превращается в некое театральное представление, – и только в «Ноже и Голом Меле» диалог обретает ритм и мощь древней трагедии.

Однако сюжеты Киплинга, ощутимая в каждой строке кровная связь с родной страной и родной историей привлекают многих – в том числе и писателей. Как вызвать в наш мир обитателей Холмов? Разыграть посреди одного из древних каменных кругов «Сон в летнюю ночь». Это Киплинг, но это и «Дамы и Господа» Терри Пратчетта. Молодые люди, почти мальчишки, защищают великую Стену от набега северных дикарей; в тот миг, когда, казалось бы, неминуемо поражение, на помощь Стене приходит войско нового императора. Это – рассказ центуриона Парнезия, но это и «Буря мечей» Джорджа Р. Р. Мартина.

Киплинговская фантастика настолько многообразна, что обо всем не расскажешь, тем более – в цикле, посвященном предыстории фэнтези. Научно-фантастические рассказы Киплинга показали молодому Хайнлайну, как можно ненавязчиво подавать реалии мира будущего; «Лучшая в мире повесть» (1891), в которой банковский клерк вспоминает свое прошлое воплощение – жизнь греческого галерного раба, – несомненно повлияла на «Корабль Иштар» Абрахама Меррита (1924); а «Око Аллаха» (1926), рассказ о микроскопе в средневековом монастыре, кажется, держал в памяти Умберто Эко.

К числу лучших сочинений Киплинга относятся мистические новеллы, которые лишь на последних страницах открывают таинственную подоплеку событий. «Они» (1904) и «Садовник» (1926) принадлежат к тем редким рассказам, в которых финальный поворот не выглядит надуманным и производит столь же сильное впечатление при каждом перечитывании. Сюжеты не пересказываю – именно для того, чтобы не смягчать удар этих сильнейших трагических рассказов, в которых Киплинг выплеснул самое больше свое горе: потерю детей. В 1899 году умерла его дочь Джозефина (Таффи из «Просто сказок»), в 1915 на войне погиб сын Джон, который мог по состоянию здоровья получить «белый билет», но, следуя наставлениям отца, отправился на фронт. В числе «Военных эпитафий» Киплинга есть и такая:

Коль спросит кто: почему вы здесь пали? –

Ответь: потому что отцы наши лгали.

Киплинг мог быть безжалостен и к себе самому, и к своей стране. В конечном счете любая империя обречена на падение, любой человек – на поражение; однако это не повод пренебрегать своим долгом.

Киплинг мог ошибаться – и ошибался часто, с трагическими последствиями: едва ли не всё поколение, прошедшее Первую мировую, Киплинга просто ненавидело. Однако Хемингуэй на вопрос, что нужно настоящему писателю, отвечал: «Во-первых, нужен талант, большой талант. Такой, как у Киплинга» (пер. И.Кашкина).

А еще у Киплинга была вера – вера в незыблемые ценности, которая, как казалось на рубеже веков, только и могла сохраниться на краю света. Верит в «Бога Динамо» африканец в рассказе Уэллса. «Дикари, те веру знают, – говорит миссионер в «Тени акулы» Честертона. – Они приносят ей в жертву животных, детей, жизнь. Вы бы позеленели от страха, если бы хоть краем глаза увидели их веру. Это – не рыба в море, а море, где живет рыба» (пер. Н. Трауберг). И, как заметил тот же Честертон, когда люди перестают верить в Кого-то, они начинают верить во всё. «Люди с готовностью принимают на веру любые голословные утверждения. Оттесняя ваш старинный рационализм и скепсис, лавиною надвигается новая сила, и имя ей – суеверие» («Вещая собака», пер. Е. Коротковой).

То необычное и чудесное, что викторианцы хоть как-то пытались рационализировать и объяснять, в ХХ веке представляется принципиально непознаваемым и неодолимым. Судьба полковника Куртца (чьи последние слова – «Ужас. Ужас») объявлена единственно возможной; зов Ктулху слышнее тихой проповеди отца Брауна.

И Боги Азбучных Истин, – как предупреждал Киплинг, – нагрянули, подъявши меч.

Сноски:

[1] Подробнее о восстании см.: http://fenrus-01.livejournal.com/tag/pax+victoriana

[2] Philip V. Allingham. The Moonstone and British India (1857, 1868, and 1876) – http://www.victorianweb.org/authors/collins/pva30.html

[3] Благодарю всех, кто обсуждал со мной происхождение «колониальной литературы», как в сетевом, так и в личном общении. Среди научных трудов, на которые я опирался, назову прежде всего монографию: Dr Alex Aronson. Europe looks at India (1946) – http://www.archive.org/details/EuropeLooksAtIndia

[4] В строгом смысле слова «колониальная проза» – та, что написана жителями колоний. Но более удобный термин мне найти не удалось.

[5] Не случайно англичане, которые вернулись на родину, нажив состояние в восточных колониях (зачастую бесчестным путем), становятся персонажами сатирических произведений уже в последние десятилетия XVIII века.

[6] Подробнее см.: Н. Макиннес. «Ориентализм»: эволюция понятия (пер. Г. Маркова) – http://if.russ.ru/issue/9/ponatiy-pr.html

[7] Отметим, что Киплинг воспользовался формой, уже существовавшей в английской литературе: еще в 1796 был опубликован роман Элизабет Гамильтон «Переводы писем индийского раджи». Сравните с образом, созданным в иной культуре: зловеще-романтичным, но отнюдь не всецело отрицательным принцем Даккаром – капитаном Немо. Любопытно, что в рукописи «Двадцати тысяч лье под водой» Немо был не индусом, а поляком, который мстил Российской империи за гибель семьи. По требованию издателя, опасавшегося осложнений с переводами Жюля Верна на русский, писатель сделал национальность и мотивы героя неопределенными

[8] Nicholas Stewart. A post-colonial canonical and cultural revision of Conan Doyle’s Holmes narratives – http://www.qub.ac.uk/schools/SchoolofEnglish/imperial/india/conan-doyle.htm

[9] А задолго до «Игрока» Брэм Стокер соединил все мыслимые штампы колониальной прозы в «Логове Белого Червя» (1911): тут и подземное чудовище, и древняя магия в сердце Англии, и отвратительный сластолюбивый негр…

[10] Сравните «Похитителей бриллиантов» Луи Буссенара – роман, опубликованный за год до «Копей»: у рационалистичного француза сверхъестественное отсутствует в принципе, пусть даже туземцы считают считают волю богов причиной гибели сокровищ кафрских королей. А Чарльз Годдард и Джек Лондон в «Сердцах трех» (1916, опубл. 1918), образце изящного эпигонства, возвращаются к хаггардовской схеме: мнимые чудеса и подлинные пророчества.

[11] Обратите также внимание на то, что «пропавшей», «затерянной» страной (lost land) называет мир короля Артура герой Твена («Повесть о пропавшей стране» – подзаголовок книги): еще один пример того, что чертами «иного» наделяются не только далекие земли, но и далекие эпохи. Вообще о «затерянных мирах» в «географической фантастике рубежа веков см.: Глеб Елисеев, Сергей Шикарев. На суше и на море // Если. – 2007. – № 2.

[12] С. Моэм. Моэм выбирает лучшее у Киплинга // С.Моэм. Подводя итоги. – М.: Высшая школа, 1991. – С. 425.

[13] См. в особенности предисловия А. Долинина к сборнику Киплинга «Рассказы. Стихотворения» (Л.: Художественная литература, 1989), Ю. Кагарлицкого – к «Киму» (М.: Высшая школа, 1990) и подготовленное Е. Перемышлевым издание «Книги Джунглей» в серии «Школа классики» (М.: Олимп; АСТ, 1998).

[14] Единственный адекватный русский перевод – Ирины Гуровой – к сожалению, давно не переиздавался и малодоступен.


Предыдущие части читайте здесь:

Первую часть цикла читайте здесь: https://is.gd/gSIfxE

Вторую часть цикла читайте здесь: https://is.gd/sjOeeR

Третью часть цикла читайте здесь: https://is.gd/Qsdsdo

Четвертую часть цикла читайте здесь: https://is.gd/5jVKjR

Пятую часть цикла читайте здесь: https://is.gd/CKe7fP 
 

Шестую часть цикла читайте здесь: https://is.gd/0HhhRa

Седьмую часть цикла читайте здесь: https://wp.me/paOhq5-2Uh

Восьмую часть цикла читайте здесь: https://wp.me/paOhq5-2UU

Девятую часть цикла читайте здесь: https://wp.me/paOhq5-2Wi

Деcятую часть цикла читайте здесьhttps: https://wp.me/paOmrC-2dU

Одинадцатую часть цикла читайте здесь: https://wp.me/paOmrC-2eo
 
Двенадцатую часть цикла читайте здесь: https://wp.me/paOmrC-2gu
 
Тринадцатую часть цикла читайте здесь: https://wp.me/paOmrC-2gu
 

Напишіть відгук

Заповніть поля нижче або авторизуйтесь клікнувши по іконці

Лого WordPress.com

Ви коментуєте, використовуючи свій обліковий запис WordPress.com. Log Out /  Змінити )

Google photo

Ви коментуєте, використовуючи свій обліковий запис Google. Log Out /  Змінити )

Twitter picture

Ви коментуєте, використовуючи свій обліковий запис Twitter. Log Out /  Змінити )

Facebook photo

Ви коментуєте, використовуючи свій обліковий запис Facebook. Log Out /  Змінити )

З’єднання з %s